Всемирный Русский Народный Собор

Маршал Малиновский: жизнь как легенда

Весна — время нашей Победы. Ее составляющие — героизм солдат, жертвенность народа, гений полководцев. Маршалы Победы — и среди них легендарный Родион Яковлевич Малиновский — были не только великими стратегами, но и людьми культуры, интеллектуалами в самом высоком смысле этого слова.

О своем отце — маршале Р. Я. Малиновском — солдате русского экспедиционного корпуса во Франции в Первую мировую, добровольце испанской республиканской армии в 1937-38 гг., выдающемся полководце Великой Отечественной, министре обороны СССР, авторе книги «Солдаты России» — вспоминает его дочь, известный филолог — испанист, переводчик Наталья Родионовна Малиновская.

<...> Не будучи библиофилом в полном смысле слова, папа постепенно собрал библиотеку, отразившую все его пристрастия: русский девятнадцатый век, военная история, шахматы, звери и путешествия, словари (двуязычные и толковые), пословицы всех времен и народов. Библиотека мамиными стараниями (она окончила Ленинградский библиотечный институт и до самой эвакуации в апреле 1942 года заведовала районной библиотекой) была в полном порядке. Но на особой полке над столом книги размещались не по библиотечным правилам, а по любви — Тарас Шевченко и Леся Украинка по-украински, Есенин и «Горе от ума», Вольтер, Ларошфуко и Паскаль по-французски и в переводе. И, конечно же, Марк Аврелий, книга, купленная у букиниста, судя по отметке на обложке, осенью 1936-го, накануне отъезда в Испанию. Ее он искал давно и называл «самой нужной». Не раз любимая папина фраза из Марка Аврелия расставляла все точки над i в наших разговорах: «Каждый стоит ровно столько, сколько стоит то, о чем он хлопочет» (А для меня расставляет и до сих пор.) А фраза Экзюпери: «Мы в ответе за тех, кого приручили», — введенная в домашний обиход мной, имела кроме очевидного — переносного — и буквальный смысл, касающийся всех зверят, живущих в доме. В отличие от всех остальных папа никогда не забывал, уходя, дать им кусочек — чтоб не скучали...

Еще несколько книг лежали в ящике стола. Не из осторожности — просто перепечатанные на машинке, какие переплетенные, какие нет, они не помещались на полке: «Белая гвардия», «Один день Ивана Денисовича» (в 62-ом году на полку встало аккуратно обернутое отдельное издание), «Теркин на том свете», «По ком звонит колокол» (из серии «Рассылается по специальному списку») и фотокопия «Повести о непогашенной луне», снятая по его просьбе в Национальной библиотеке Софии. Все эти книги папа давал мне: «Прочти обязательно», — но, к сожалению, без комментариев. И только раз я задала вопрос про «Непогашенную луну»:
— Это правда?
— Неправду так далеко не прячут.
Тогда же, зная, что папа начал писать книгу о детстве, я спросила:
— А почему не о войне?
Он ответил неожиданно резко:
— Пускай врут без меня.

Много лет спустя, наткнувшись на мемуарный том о Сталинградской битве, испещренный восклицательными и вопросительными знаками вперемежку с едкими замечаниями, я поняла смысл этой фразы. Тогда же только удивилась непривычному, как теперь понимаю, обусловленному несогласием с автором, тону и запомнила продолжение: «Правды об этой войне еще долго никто не скажет и не напишет». — «Потому что не напечатают?» — «Не только». Он оказался прав и прав до сих пор, а, может, и насовсем, хотя у нашего разговора был другой конец.
— Когда-нибудь попробую написать. Но начинать надо с начала. И до этой войны была война, война и война.

Он успел написать только о детстве и юности — рукопись обрывается возвращением из Франции, а это, в сущности, самое начало судьбы. Его книга — одиннадцать толстых тетрадей — написана набело изящным старинного склада почерком, совершенно без помарок, настолько продуманным и выношенным было каждое слово. На первом листе дата — 4 декабря 1960 года, варианты предварительного названия — «Байстрюк», «Бастард» и вверху пометка «Примерный план (набросок)». Последняя тетрадь была дописана осенью 1966 года.

Работу оборвала болезнь, и можно только гадать, как папа предполагал работать над текстом дальше, но ясно одно: сделанное он считал первым черновиком. В этом проявилась и естественная для него требовательность к себе, и в высшей степени ответственное отношение ко всякому, а на сей раз непривычному — литературному — труду. Он считал, что только начинает осваивать ремесло. Захваченность работой, которой приходилось заниматься урывками, говорила о призвании, а сам первый черновик — о несомненных литературных способностях. Всякий раз, просматривая рукопись, еще не тронутую редакторской правкой, я поражаюсь своеобычному складу авторской речи. Приведу хотя бы один пример. (И напомню, что это Франция, первая мировая, пейзаж после битвы): «Взошла поздняя луна, большая и скорбная, и, горюя, повисла над горизонтом. И, кажется, оттого она печальна, что увидала изрытое воронками и окопами, обильно политое кровью поле, где убивали друг друга обезумевшие люди. Тихий печальный ветерок уносил с поля брани устоявшийся в ложбинках пороховой дымок, запах гари и крови. Молча обступили солдаты подъехавшую кухню, молча поужинали. Стрельба стихла, лишь вдалеке, кое-где рвались снаряды. Санитары сновали по окопам, выносили на носилках тяжело раненых; полковые музыканты подбирали убитых. На повозках подвозили патроны, и на тех же повозках отправляли в тыл убитых — хоронить. Коротки весенние ночи. И едва рассеялся туман, артиллерийская канонада разбудила измученных, съежившихся от утреннего холода солдат, а земля снова задрожала от разрывов, снова затянулась дымом и пылью».

Литературное призвание дало о себе знать еще в юности. Во Франции, в 1918 году, отвоевавший всю первую мировую, двадцатилетний георгиевский кавалер впервые, наверное, берется за перо и пишет пьесу. Возможно, русский самодеятельный солдатский театр в Плере-на-Марне и репетировал ее, но до премьеры дело не дошло, да и не в постановке дело. Важнее другое — то, что папа сохранил эту рукопись, не питая на ее счет никаких литературных иллюзий. Она была дорога ему не просто как память о юности, а как знак так и не сбывшегося призвания.

От тех времен у отца не осталось почти ничего, и это не удивительно, но через три войны — Гражданскую, Испанскую и Вторую мировую — он пронес эту рукопись, солдатскую книжку пулеметчика 256-го Елисаветградского полка, парадную фотографию с георгиевским крестом и карманный французский письмовник с золотым обрезом в тисненой малиновой коже (по которому во французском госпитале составлял для товарищей по несчастью — солдат, залечивающих раны, — письма француженкам с благодарностями за присланные к Рождеству гостинцы).

Большая, in folio, разграфленная амбарная книга — сшитые толстой ниткой желто-зеленые страницы; выцветшие от времени, теперь едва различимые лиловатые строки, слегка забирающие ввысь; тот же изящный почерк, но еще не строгий, а с каким-то лихим, щегольским разбегом. Эта неумелая, драматургически неуклюжая пьеса о русском солдате во Франции, пронизанная тоской по родине, горечью «чужой» войны и жаждой будущего, и сейчас притягательна как человеческий документ — свидетельство сильной и одаренной натуры, инстинктивно раздвигающей рамки судьбы.

На роду ему было написано батрачить, сносить унижения в чужой семье, притерпеться к шепотку за спиной: «Байстрюк!», — смириться с высокомерием приехавших на каникулы вчерашних приятелей — графчуков. (Графиня Гейден, у которой служила моя бабушка, до поры до времени — пока дети были маленькими — позволяла им играть «с кухаркиным сыном»). Но он, привыкший сжимать кулаки при намеках на «отца — проезжего молодца» и запомнивший разъяснение горничной: «Ты графчукам неровня!», — ушел из дому навсегда в одиннадцать лет, в день материнской свадьбы. Первый бунт оказался поступком.

Уже не одни только обстоятельства диктовали судьбе — вмешалась своя воля, хотя разорвать замкнутый круг — скитания по чужим углам, нищенское, полуголодное существование — было пока не под силу. Но в то же время, еще не осознавая цели, он строил себя. И потому упорно тянулся к знаниям, которые не могли и не должны были ему пригодиться. Зачем ему, сыну полка, премудрости «офицерской игры» — шахмат? Зачем батраку с фольварка арифметика и чистописание, а мальчику на побегушках — французский язык (ведь отец, служа у купца, брал уроки французского, а было ему двенадцать лет)? Наверно, есть в том и доля честолюбия, обостренного унизительным положением незаконнорожденного, и память о рано испытанном пренебрежении, но даже если ими и был рожден первый импульс, не в них одних дело: живой ум искал применения и требовал пищи, а упрямство и азарт помогали одолевать препятствия.

Наверное, купцу, владельцу лавки, не хотелось расставаться с работящим и сообразительным парнишкой. Но все же не только случай, не только долгая болезнь определили новый и, как оказалось, главный поворот в отцовской судьбе. Безотчетное отвращение к торгашеской жизни, увиденной вблизи, помешало ему снова, после больницы, поступить в лавку.

Бегство на фронт разом разрешило все жизненные затруднения, но обязывало пройти весь воинский путь — возвращаться с полдороги отец не умел, а уходить уже научился. («Бесповоротному человеку и самому не сладко, и с ним нелегко, но положиться на него можно», — эти папины слова, сказанные по случайному поводу и безотносительно к себе, я запомнила, угадав в них автобиографию.) Так — бесповоротно — он и стал военным человеком, а отвага, честолюбие, ум, привычка доводить всякое дело до блеска и, наконец, удача, не уберегшая от пули, но спасшая от плена, алжирского лагеря и смерти, определили дальнейшее развитие событий. И все же первые шаги, наверное, дались труднее всего <...>.

И все же, сколько мужества и дерзости было в юношеской попытке написать драму — самому научиться сочинительству, пока другие солдаты, радуясь короткой передышке, гоняют в футбол, поют в любительском хоре, репетируют водевиль... Пожалуй, не меньше, чем в решении, принятом сорок два года спустя, — писать роман, а не мемуары. Думаю, не случайно, кроме одиннадцати тетрадей «примерного плана-наброска», есть блокнот, озаглавленный «Действующие лица», с перечнем персонажей. Их, описанных по всем драматургическим канонам — с указанием возраста, портретной характеристикой и прочими подробностями — в книге сто сорок шесть.

После пьесы, юношеской пробы пера, жизнь отца складывалась так, что ни о какой литературе и думать не приходилось. Французский госпиталь уберег от алжирских концлагерей (таков был горестный конец восставшего русского экспедиционного корпуса), но пришлось еще год воевать за Францию в иностранном легионе. В конце концов, отцу с тремя товарищами удалось вернуться на родину почти кругосветным путешествием — высадились они во Владивостоке, откуда в 1919 году добраться до Одессы было нисколько не легче, чем в незапамятные времена из Марселя в Китай. И все же отец, в одиночку, таясь от белых, сумел одолеть полпути и уже за Иртышем был арестован красными за иностранную солдатскую книжку и четыре французских воинских креста — эквивалент полного георгиевского банта. Чудом ему удалось избежать расстрела — военврач, знавший французский, подтвердил, что французский документ и есть самая настоящая русская солдатская книжка. А дальше все пошло своим чередом: Гражданская война, полгода в тифу, служба в Красной Армии.

Казалось, химера юности — литература — давно и прочно забыта. Но призвание все же напоминало о себе — иначе не штудировал бы молодой командир батальона выпущенные ленинградской «Красной газетой» пособия из серии «Что надо знать начинающему писателю»: «Выпуск первый. Выбор и сочетание слов» и «Выпуск второй. Построение рассказов и стихов». Как ни странно, эти две книжицы с вопросительными и восклицательными знаками на полях, NB и заметками на полях сохранились.

Но, конечно же, много важнее были другие книги. Назову лишь те, о которых спрашивала и знаю точно — Толстой, Лесков, Чехов, Достоевский, Салтыков-Щедрин, прочитанные в годы учения в Академии Фрунзе. Потребность в самообразовании, азарт и страсть к знаниям помогли папе наверстать упущенное, и после церковно-приходской школы, законченной слишком давно, выдержать вступительные экзамены в академию. Возможность получить образование значила для него так много, что готовился он к этим экзаменам, как к бою.
— Я тогда решил: не сдам — застрелюсь. Нельзя было не сдать.
— Да почему же нельзя? — изумилась я. (Разговор происходил накануне одного из моих экзаменов и, видимо, с него и начался.)
— Иначе себя перестал бы уважать.

В 1927 году отец поступил в Академию, весной 1930-го окончил ее, как тогда говорили, «по первому разряду»...

<...> В шестидесятые, главной отцовской заботой стало перевооружение армии, для которого были нужны новые, совершенно иначе подготовленные кадры. Об этих раздумьях свидетельствует запись в его записной книжке 58-го года: «Как воздух необходима нам сейчас военная интеллигенция. Не просто высокообразованные офицеры, но люди, усвоившие высокую культуру ума и сердца, гуманистическое мировоззрение. Современное оружие огромной истребительной силы нельзя доверить человеку, у которого всего лишь умелые, твердые руки. Нужна трезвая, способная предвидеть последствия голова и способное чувствовать сердце — то есть могучий нравственный инстинкт. Вот необходимые и, хотелось бы думать, достаточные условия».

И еще одна запись, датированная годом позже: «Третья мировая война неизбежно станет войной ядерной и, следовательно, гибельной для всего человечества. В ядерной войне не будет победителя. И сейчас, когда мы ценой невероятных, самоотверженных, героических усилий всего народа обрели военную мощь в ее современном понимании и тем самым подтвердили свое право голоса в мировом сообществе, надо осознать величайшую ответственность, ложащуюся на нас в новых условиях, и ясно представить себе, о чем идет речь. Человечеству угрожает ядерное самоистребление. И пока еще не поздно, надо услышать голос разума и голос сердца. Мы должны растопить лед отчуждения между народами и государствами. Человеку нужна власть только над самим собой». Перечитывая эти слова, я всякий раз вспоминаю фразу Мигеля де Унамуно: «Настоящие пацифисты получаются только из настоящих военных»...

<...> Ни единого дня папа не был в отставке, ни дня не располагал собой, а ведь случись отставка или опала, ему бы не пришлось искать себе занятие: у него была книга — призвание и долг. Он торопился к своим тетрадям каждый вечер, забросив и шахматные задачи, и французских афористов, и даже рыбалку. А в ящике стола ждала своего часа особая папка с документами времен Второй мировой. Он откладывал их еще тогда — на каждом листе под грифом «Секретно» надписано «NB! В мою особую папку». И книга о Второй мировой была бы написана — если бы только жизнь длилась...