Всемирный Русский Народный Собор

Чем красна русская изба

Скашивая траву под деревьями, опяткуя, как писал Лев Николаевич Толстой, пеньки и кочки (знал сиятельный граф, где пятка у косы!), я резко тормознул очередной замах: на меня смотрела сосенка-младенец — недавно проклюнувшаяся из лесного сора, с шелковистой еще зеленью на двух-трех растопыренных хвойных веточках. Лесное чудо, выросшее из шишки, может быть расшелушенной и сброшенной вниз залетной белкой, с оставшимся невесомым семенем, которое впиталось дождями в землю, найдя там плодородный кров и пустив нитку корня. Так произошло зачатие сосенки, которая должна вымахать в бронзовое дерево, прямое, как луч солнца, с колючей гривой, и лет так через сто, пережив всех нас, рухнуть обреченно под пилой или топором неведомого лесоруба.

Сосна станет мощным окоренным бревном, которое подставит свое смоляное плечо при переборке нашего сруба взамен трухлявого венца. Но зеленому младенцу нужно еще выжить и не быть, как сейчас, срезанному лезвием косы, перетерпеть морозы и снега, летний зной, а потом, поднявшись к небу, спастись от зигзагов огненных молний, выискивающих высокие вершины, чтобы их дочерна опалить и не пустить ввысь, нарушив и раздвоив звонкий ствол.

Сосна и в срубе живет еще лет семь-восемь: гоняет по мощному тулову янтарный сок, выдавливая его липкими смоляными гроздьями через раны, нанесенные топором, вспоминает в своих лесных снах, как тяжело качалась она под ветром, цепляясь растопыренными кореньями за сыпучую землю, как, наконец, улеглась на моховую подстилку, чтобы и, оголенная, так не одно десятилетие пребывать со своими соседками в надежной клети избы. Или стрельнет иногда что-то в стене тихим вечером, нет, не от мороза, а от подвижки бревен, от их усадки, когда одно, онемевшее, укладывается в свою постель поудобнее, чтобы заснуть крепко уже на долгие годы.

Как там, у словотворца народного Даля? Изба — истопка, истобка, истба и, наконец, наша современная изба. Ой, ли?! Скорее, архаичная, серая, доморощенная, вросшая в землю прогнившими углами, неказистая, дымная, без паркетов-туалетов... Изба стала символом русской косности, лени, кваса, клюквы, рабства... Чего еще в популярном наборе забыли?..

Красота окружающего нас мира незаметно исчезает. Главные потери в языке. Выходим, скажем, из городской квартиры, из прихожей (как это переводится на русский?) на лестничную клетку. А из избы выходили через двери на крыльцо. Клетка и крыльцо... Чувствуете разницу? Крыло-крыльцо отправляет нас в большой мир, а клетка запирает нас в грязно-серое пространство места общего пользования. Подъезд и — «ах, вы, сени, мои сени...». Гостиная (по-мещански — зала) — и горница. Всё упрощается, блекнет, скудеет.

Русская изба обогатила нашу словесность сотнями прекрасных слов, которые даже произносить сладко. Сруб стоял на постелистых валунах. Крепко было, видимо, спать хозяевам в своем деревянном дворце. Доски — причелины, на их концах — солнце (кисть причелины). Треугольные фронтоны — щипцы. Водосток — поток. Балясник на лестнице. Жароток — сбоку от шестка, в котором хранятся горячие угли. А внутри дома? Матица, оконница, приступок, залавочек, воронцы, чело печи, голбец, лавки... Десятки названий, придуманных с лаской и любованием, слов метких и точных.

А городской быт? Шифоньер, сервант, портьера, тахта... Язык сломаешь: корявые названия. Вместе с бытовыми именами уходит мир народной поэзии. Мы живем в клетках, у нас, по словам губернатора, режим экономии, урожай собираем в зоне рискованного земледелия. Клетка, режим, зона... Правда, вместо колючей проволоки — «резной палисад».

Можно ли, пусть это и малость из богатства, что-то восстановить? Строя русскую баню, не скажешь, что делаешь совмещенный санузел. Кладя русскую печь, не говоришь, что это батарея центрального отопления. Предмет, восстановленная вещь, строительная деталь хранят в себе образ, отшлифованную языком его суть, переданную иногда через метафору, меткое сравнение, точное олицетворение. Это и есть поэзия «живаго великорусского языка», а не ЖКХ.

Но откуда поэзии взяться, если горожане сдавлены со всех сторон железобетонными блоками, квадратометрами, живут в «сталинках» и «хрущобах»? В избе самое видное и просторное место — стол и лавки в красном углу. В городе, как бы в издевку над русским человеком, в малогабаритных квартирах кухня напоминает размерами сельский насест для кур. Как здесь сообща трапезничать, общаться, за вкусными и сытными обедами и паужнами радоваться жизни? Да и какие блюда, наспех сварганенные на газовой горелке, мы ежедневно вкушаем? Прочитайте ради любопытства меню простолюдина — русского человека XVII века в главе 66 «Домостроя», состоявшего из 135 блюд, вплоть до «пирога с сочнями, а внутри переложенного блинчиками». Ни одно (повторяю — ни одно!) кушанье нам незнакомо.

Мне ответят, что в городских квартирах для общения имеются и столовые. Нет, в них давно уже не общаются, домочадцы здесь тупо смотрят в бельмо телевизора. Осуществляют культурный досуг, как говорят социологи. Город в целом — это временное жилье, которое не запоминается, не греет душу, не веселит человека, а высасывает все жизненные силы и соки. Вынужденная крыша, теснота и обида... Я подсчитал про себя: жил в 17 домах и квартирах, 4 из них сам построил (два кооператива и одну квартиру купил и срубил избу). Никуда меня не тянет. И только в своей избе, в деревянном смолистом доме, где даже дуновения воздухов целебны и сладки, звуки приглушены, а тишина не пугает, где солнце оборачивается в окнах за один световой день, а русская печь фурчит горшками с рассыпчатой гречневой кашей и наваристыми щами с белыми грибами, — только в этом месте и в этом момент я бываю счастливым человеком.

Но всё, повторю, началось с семечка, с его стрекозьей легкости, а, может быть, и с еще с одной природной малости — с капли росы, утолившей, как в книге Владимира Солоухина, первую жажду, давшую влагу жизни. Владимира Алексеевича, мир праху его, я вспомнил не случайно. Солоухинская повесть «Смех за левым плечом» стала для меня тем самым начальным толчком, который запал в память, к чему-то смутно подтолкнул, а затем наполнил мечту практическим смыслом.

Однажды позвонил Саша Яковлев из «Литгазеты»: «Не напишешь ли ты предисловие к собранию сочинений Солоухина?» Спасибо, как говорится, за доверие. И там-то, в текстах писателя, среди читанных-перечитанных его сочинений, гуляя по олепинским земляничным косогорам и плутая в дебрях леса Журавлиха, я нашел эту позднюю повесть о детстве, которую вовремя не успел еще узнать. Нашел, как крепкий гриб боровик в высокой траве. И в этой книге поразил меня рассказ о родовом олепинском доме писателя, который был им описан столь теплокровно, как будто он был живым, и столь прекрасно, будто на всей земле нет и не будет другого жилища лучше и краше.

Мне довелось бывать в этом доме, в нем жить. Он, уже капитально отремонтированный, с сырым и темным первым кирпичным этажом и светлым вторым, обшитым сплошной да еще покрытой лаком вагонкой, не произвел на меня чудесного впечатления: дом как дом, для среднерусской полосы типовой — для зажиточных крестьян или средней руки купцов, совсем некачественно скроенный и приставленный боком к разрушенной местной церквушке. У нас, на русских северах, такие дома строились у сельских приходских храмов, либо для церковного причта, или в качестве гостиниц для паломников-богомольцев, а, скорее всего, для деревенских богаделен, где доживали свой век убогие и больные бобыли.

Но Солоухин свой отчий дом воспел — и как! Здесь нужно процитировать: «...Дерево дома пустило в землю корни двора и тем самым крепко держится на земле. Сени, как продолжение двора (с их чуланами, мучными ларями, мешками, ведрами, кадушками, вообще с хозяйственной утварью), а затем и низ дома (как продолжение двора и сеней) с его русской печью, охапками дров, тулупами и полушубками на вешалках, с корчагами белья, с огромными чугунами коровьего пойла, со стряпней и самоваром, подпускающим синеватого, остренького чада, с широкими лавками и широкими же полками, с решетами, и хлебной квашней с очистками и вообще с пищевыми отходами, с веником у порога, с мухотой в летние дни, с крынками молока и горшками сметаны, со студнем, разбираемым под праздник, с пареной капустой и репой, с гороховым киселем и гречневой кашей, с картофельным супом и грубыми повседневными пирогами (с морковью, с картошкой, с репой), с кухонными полотенцами и мытьем посуды, с большим деревянным корытом для стирки белья (простиранным в одном месте почти насквозь), с рукомойником, — низ дома и сени я определил бы как ствол дерева, держащегося за землю корнями двора. А потом уж — второй этаж, «верх». Это листья, цветы и плоды».

Ох, красавица ты наша — русская литература, эх, голубчик ты наш — сермяжный реализм! Ничего нет достовернее сладких снов, особенно под утро, когда просыпаешься с легким сожалением, что снилось нечто невыразимо чудесное и прекрасное. Тут и у меня зародилась мечта, семя в шишке легко ударилось о землю. Еще упиваясь языком повести, особенно рассказом автора, как его дед соорудил свой кирпичный заводик с подробной инструкцией, как и из чего этот заводик построить (примеривая его уже почему-то на себя), вспоминал я другие дома, другие избы, которые довелось мне повидать.

Классическая из них, воспетая-перепетая, — яшинская на Бобришном Угоре, на краю Вологодской земли. На отшибе от деревни, в сосновом бору, на берегу реки Юг. Хотя и здесь, читая воспоминания Белова, виделась она мне иной — эпической, кондовой, сибирской. Всё оказалось тоньше, искусственнее, скромнее. И берег реки — не утес, и сама река — по колено, и дом — обыкновенная избушка, охотничья заимка, только вот бор такой, каким и должен быть, — сквозной, гулкий, беломошный. Мне было грустно и жалко смотреть на этот бревенчатый домик, томящийся в стылом одиночестве, в сиротской тоске, в глухой темени по ночам. Без деревенских людей, петушиных криков в соседнем дворе, без запахов печных дымов... Что-то надуманное, чрезмерное, упертое, как и в захоронении писателя во дворе, чудилось во всем этом. Какая-то странная русская мечта тут воплотилась.

Но я позднее все-таки читал яшинский дневник с большим интересом. Он крылся для меня не в причудах замысла (Бог с ними!), а в хозяйственных заботах писателя, скрупулезно перечисляемых: где и какие достать доски для пола, номера гвоздей, у кого заказать косяки для дверей и окон. В этом домостроительном упоении, в радости создаваемого дома больше поэзии, больше настоящей прозы, чем ожидал того и сам автор.

Не случайно вся наша северная словесность воспевала, прежде всего, труд плотников, а ярче всего, богаче владел здесь своим пером Николай Клюев:

От кудрявых стружек тянет смолью,
Духовит, как улей, белый сруб.
Крепкогрудый плотник тешет колья,
На слова медлителен и скуп.

Тёпел паз, захватисты кокоры,
Крутолоб тесовый шоломок.
Будут рябью писаны подзоры,
И лудянкой выпестрен конёк.

По стене, как зернь, пройдут зарубки:
Сукрест, лапки, крапица, рядки,
Чтоб избе-молодке в красной шубке
Явь и сонь мерещились — легки.

Крепкогруд строитель-тайновидец,
Перед ним щепа как письмена:
Запоет резная пава с крылец,
Брызнет ярь с наличника окна.

И когда очёсками кудели
Над избой взлохматится дымок —
Сказ пойдет о красном древоделе
По лесам, на запад и восток.
(«Рождество избы»)


Ну, кто после этого торжества, цветного изобилья скажет, что у нас «серые избы» да еще «много серого неба»!? Когда лет так пятьдесят не строили «изб-молодок», а старые в силу свойств дерева, его природных качеств, действительно выцвели, приобрели серебристый оттенок на фоне жемчужного неба, то картина видится отнюдь не радужная, и вовсе не та, что была когда-то привычна. Может быть, утонченнее, пронзительнее, графичнее, где цвет «изб — красных шубок» уступил место деревянному крою, затемнив узорочье, но высветив образ, силуэт, фактуру.

Писал же вслед за Клюевым Игорь Грабарь, знаток из знатоков: «Подводя итоги всему, что создано Россией в области искусства, приходишь к выводу, что это по преимуществу страна зодчих. Чутье пропорций, понимание силуэта, декоративный инстинкт, изобретательность форм — словом, все архитектурные добродетели встречаются на протяжении русской истории так постоянно и повсеместно, что наводят на мысль о совершенно исключительной архитектурной одаренности русского народа».

«Золотая бревенчатая изба» (Сергей Есенин) и стала главной русской «архитектурной добродетелью» в отечественном искусстве, его символом, который вписан, незримо для нас, в нашу душу, в сознание, в природу северной земли, являясь лекалом совершенства, гармонии, творчества. Николай Андреевич Макаров, директор Института археологии РАН, руководивший раскопками в Минино, что в Кубеноозерье, нашел следы двухкамерных изб ХI века (клеть и сени), причем клеть — классического размера: семь на семь. Тысяча лет нашего домостроительства, десять веков нашей древодельной красоты!

Но оставим материальное, хотя и оно важно. Дом — это оболочка обыденного сознания с бессознательным отображением личности. Поэтому продолжим нашу экскурсию по домам русских писателей. Здесь, что ни дом, то свой норов. Возьмем советские вершины.

Шолоховские хоромы в Вешенской. Дом Михаила Александровича, конечно, не казачья мазанка, а просторная усадьба в стиле дачной архитектуры, со всевозможными перильцами и балясинами, просторными верандами, напоминающая торжественный торт, и стоит она вольготно, среди сада на высоком берегу излучины Дона, чуть в стороне от памятника-могилы — гранитного валуна с одним выбитым словом: Шолохов. Впечатляет!

В доме на первом этаже просторная гостиная, где хлебосольно угощают, наверху кабинет писателя. Время здесь будто замерло, всё осталось в пятидесятых годах ХХ века — и тяжелая мебель с подарками, фарфоровыми вазами и хрусталем на буфетах и в сервантах, и скрипучая лестница наверх — туда, где писатель работал. Кабинет Шолохова такой же официальный: большой письменный стол, потертые кресла, будто из учреждения, книги того же десятилетия. Нет ни домашности, ни уюта. Конечно, это уже дом-музей, а они все на одно лицо.

Только в деревянной усадьбе Льва Толстого в столичных Хамовниках запоминается одна трогательная деталь — хозяин подпилил ножки своего письменного стола, подпилил сам, криво, зато ему удобнее было склоняться, когда он писал, страдая близорукостью. Или — пустые беленые стены музея-квартиры родителей Достоевского в Москве же, где он родился, там и сейчас в другом крыле здания больница. Ничего от времени Федора Михайловича не осталось, поэтому и решили оставить всё голым: ходи посетитель, сам думай. О чем?..

Скажу подробнее о деревянной даче Леонида Леонова в Переделкино: деревянный сруб, бревна в обхват, не обшиты. Я был в деревне Ескино Ярославской области, в родовом гнезде Петровых — материнской линии писателя. Где, спрашиваю, их дом? Отвечают, что Леонов разобрал и увез его в Подмосковье на дачу. Леонид Максимович, когда я ему об этом сказал, замахал руками: «Врут, всё врут!» Да, это была личная дача писателя, им самим построенная. Рядом, за забором, стоит зеленый сундук казенной литфондовской дачи, той, где поначалу жил Леонов. А вот этого уютного, теплого дома Леонида Максимовича, где он и написал «Русский лес», и не только, больше нет: сгорел недавно. Я был на пепелище, остался один кирпичный фундамент. Леоновская изба сгорела вместе с рукописями, письменным столом, ценнейшими книгами, со всеми цветами и диковинными растениями, которые он всю свою долгую жизнь выращивал. Подожгли? Не знаю. Наталья Леонидовна с мужем примчалась из города ночью, когда дача уже догорала.

Дом у человека — сначала люлька, потом жилище и, наконец, гробовая доска. Как пишет С. Д. Домников в книге «Мать-земля и Царь-город. Россия как традиционное общество»: «Детство — развертывание жизни из избы в мир, старость — свертывание мира в пределы избы». Гроб — домовину — для Леонида Леонова выбирал я. Стояла страшная августовская жара. На машине с дочерью Натальей объезжали все печальные учреждения. Когда ехали на Новодевичье кладбище, то я, наивный, думал, что найду там место у березки. Нам строго указали на квадрат, где Леонов должен лежать. И здесь квадратно-гнездовой способ захоронения, как и вся жизнь у Леонида Максимовича: шаг влево, шаг вправо... «Еловые лапы нужны? Сейчас так делают, чтобы не грязно было».

С Новодевичья поехали на Ваганьково — гробы и венки там. Гроб выбрали простенький, дощатый, обитый такой же скромной материей. Пока нас принимали, пока оформляли бумаги, нервы были на пределе: хамство конторских не знало границ. Наталья Леонидовна после очередного пассажа не выдержала, ее затрясло, она страшно закричала. Подхватив под руки, я вытащил ее за угол дома, как мог, успокаивал. Но и самого трясло: «жмурик» — так говорить о Леонове?!

«Умру, — говаривал Леонид Максимович в последние годы, — похоронят в картофельной яме». Как в воду глядел. И еще прикрепил у телефона листок бумаги: «В случае моей смерти звонить...» Далее телефоны Союза писателей, Академии наук, где он был действительным членом, еще какие-то. Не помогли. Была яма на следующий день, но, слава Богу, кладбищенская. Демонстративно бухнулся на колени перед гробом Солоухин, бегом прибежал тучный премьер Черномырдин. Потом собрались в ЦДЛ на спешные поминки, стоя, не по-русски. С кладбища на автобусах приехали бомжи с рюкзаками, стали обирать столы, благо на них стояли только банки с едой и бутылки. Я не выдержал: «Вы кто?» «Поклонник Леонова». Пока я соображал, что делать, бомжи с узлами исчезли.

«Знаешь, — сказал мне мой друг художник и близкий друг Леонова последних лет Сергей Михайлович Харламов, — пойдем-ка отсюда в трапезную нашего храма». Так мы и сделали. В трапезной церкви Большое Вознесение, что на Большой Никитской, где утром отпевали Леонида Максимовича, напротив его московской квартиры, священник храма отец Александр, отец Тихон Шевкунов, приехавший из Сретенского монастыря, и мы с Харламовым помянули великого писателя земли Русской.

И вот в довершении сгорел его любимый дом. Отчасти и символ, — он был избой, последней писательской избой России. Валентин Распутин в повести «Прощание с Матерой» и в рассказе «Изба» лишь развивает тему, дополняет ее. Вы думаете, что для него избы — это только деревянные строения?.. Испокон веков у нас вера направляет, природа вдохновляет, а труд оправдывает земное существование.

И еще, снова из Леонова, из лекции профессора Вихрова: «Лес кормил, одевал, грел нас, русских...». Пропущено одно: давал нам кров. Изба, косьба, гостьба... Нет, изба — и судьба. Была же на Руси книга «Пчела», вовсе не о медоносах. О домострое, о мироздании быта. Книга-пчела, а почему не быть книге-избе?! Эко-логия, эко-номия... Корень один — дом-ойкос по-гречески. Во всех основных понятиях человечества заложено это начало, а в русском языке ему особое поклонение, оно имеет великий смысл. Изба по-русски — космос, все три мира под одной крышей: от конька на коневой слеге до коника на печи. Юрий Гагарин никуда не летал, он там родился, потому как родился в избе.

Историк В. Колесов тонко заметил: «Как ни возражали бы мы против наивности средневековых представлений о «мире и доме» («мир как дом») — они больше соответствуют реальностям жизни, чем многие современные проекты обновления жизни». Но если «изба — это колесница», то куда она катится? Не печенеги, не скифы ли мы? Клюев ошибся, привиделось ему, олонецкому вещуну. Изба — это корабль. «Название постройки «сруб» (мужской род — от рубить) или «кладь» (женский род — от ладить, класть), — читаю у С. Д. Домникова, — сопоставимы с названиями кораблей славян: «струг» (мужской род) и «ладья» (женский род)... Образ дома-корабля воспроизводит представление о доме как центре мироздания, окруженного хаосом вод, непотопляемой крепости, месте средоточия жизни, хранимой теплом домашнего очага и уютом семейного быта».

Строить — троить, утраивать, сохранять единство трех миров. Избы начинали строить на новолуние накануне Троицы («начало начал»). Была даже присказка: «Без Троицы дом не строится». Чело — фасад, око — окно, уста — устье (печи, например), ноги — фундамент, погреб — могила, погребенье. Это — образ человека. Образ мира — все четыре угла избы: красный, коник, бабий кут, запечный. Диагональ — печь (пиршество огня, средоточие тепла, царство камня) — иконостас в красном углу, как символ соединения народного и христианского в русских. Вертикаль: небо (тот же красный угол), земля (срединное пространство избы, оно неделимое, общее, без перегородок-наделов в упрек нынешней собственности на землю) и подземный мир (печь, подполье, подклет). Матица, держащая свод мира, соединяет в мироздании избы мужское и женское начала: вовне (мужское) и вовнутрь (женское), верх (мужское) и низ (женское). Матица, по сути, шла через печь и скрепляла избу. Она «рожала» и печь, и избу.

Вся изба пронизана токами вечности, окутана легендами и убаюкана сказками. Любой строительный прием, каждая конструктивная деталь имеют свое имя, отшлифованы веками труда, оправданы в целом, спокойно и вольготно ложатся на свое место. «Как, — спрашиваю своего племянника, Алексея Кирьянова, главного архитектора Вытегорского района, — называется щель между мужской и женской лавками, сходящимися в красном углу?» Молчит, не знает. «А почему брусья в избе зовутся воронцами, их, кстати, тоже два — мужской и женский?» Слушает, но молчит уже с интересом. Белов меня тоже как-то, указывая на концы слег под крышей, пытал: «Как они называются?»  «Курицы», — ответил я на легкий вопрос. Он довольно ухмыльнулся.

В Вологодском политехническом университете на архитектурном отделении не преподают основу основ русского домостроения, нет даже спецкурса. Вот Константина Мельникова знают. Я был с подачи Василия Ивановича Белова в его арбатском доме, всемирно знаменитом. Константин Степанович, между прочим, писал: «Не в блеске применения модных строительных материалов и не в функциональных удобствах и биологии, проповедуемой Ле Корбюзье и другими, она, архитектура, не в заботе и о нашем теле, а в том, что архитектурное искусство, как и все прочие искусства, служит только духовным сторонам человеческой жизни».

Добавлю, что отечественное шатровое зодчество и модулёр Корбюзье, положенный, как конструктивный принцип, как золотое сечение во всю последующую мировую архитектурную практику, рьяно отрицают друг друга, являются стойкими эстетическими противниками и в искусстве, и в жизни. Вот почему Мельников рисовал интерьер русской избы (1946 год). И где здесь косность, где насилие над жизнью, где бездуховность? Великий наш избовед, архитектор и искусствовед А. В. Ополовников в книге «Избяная литургия» спокойно доказывал: «Интерьер русской избы — это столь же высокое искусство, как и вся она в целом, искусство, в котором громадный жизненный опыт крестьянина воедино сплавляется с его врожденным эстетическим чувством». Но для многих эти слова звучат, как чуть ли не революционная прокламация.

...Итак, моя книга-изба существовала уже в проекте, и место было ей определено. Если семечко упало после прочтения Солоухина, то шишка завязалась раньше, когда я осенними днями бродил по старой части нашей деревни, заходя в просторные древние избы, где жили и живут хорошие люди. Одна такая, описанная мной в одной из книг, меня особенно поразила. Это — снятковский пятистенок, нависающий над рекой Большая Ельма, настоящая наследственная деревянная крепость крестьян-рыбаков. За полтора века своего молчаливого стояния внутреннее убранство дома так и не изменилось, чем гордилась хозяйка избы Маргарита Александровна.

Мы с ней подолгу сидели в этой «крепости» за чаем, и мне здесь было как-то по-особенному уютно и покойно. Так сиделось хорошо, что однажды я возьми и скажи: «Маргарита Александровна, хочу построить такой же дом». Хозяйка с улыбкой спросила: «И с полатями?» «Да, обязательно, с такими же большими полатями, вообще — всё так, как у вас». Сказано, конечно, было, и не сделано, хотя шишка на моей сосне начала расти. Так копилось терпение несколько лет. А терпеть нужно было потому, что шишка не созрела, белка не пробежала, семечко не упало.

Наша вологодская земля по интернетовской Википедии самая что ни на есть в мире русская — до 97 процентов по последней переписи чистых русаков. Значит, показывай пример, будь впереди планеты всей. Чего-то пока не выходит. Хожу по деревне, смотрю по сторонам. Вот они — древние северные избы. Кому-то близки китайские фанзы, кому-то — швейцарские шале или якутские (тюркские) урасы. Каждый народ имел и до сих пор имеет свой крой в строительстве, выражает в жилище свой бытовой и эстетический идеал.

Вот — типовые дома, похожие внешне на бараки, — в них две квартиры. Они накрыли своими крышами всю семью советских народов. Я их встречал и в наслегах Якутии, и в горных аулах Дагестана, и даже в богатой тогда Грузии. Потому-то, может, мы и разбежались по национальным квартирам, из-за этой бездарной архитектурной в том числе унификации. Но и новые дома не радуют взгляда — такой же унифицированный и лишенный всякого национального своеобразия новодел: «Заходи-ко ко мне, сватья, в коттедж, цайку попьем!»

Не подумайте, что я против каких-либо нововведений. Пусть будут и даже обязательно будут. Русской жизни ох, как нужны коммунальные и прочие бытовые удобства. Писал же Твардовский: «Пожили, водочки попили, хватит уже за глаза». Певец русского лада Василий Белов тоже пытался благоустроить свой родовой дом — довез за десятки километров в свою избу в Тимонихе (давно, в советское время) фаянсовый унитаз. Не знаю, куда он его поставил?

Нужны удобные северные дома и с водопроводом из скважин, и с автономным газовым и электроотоплением, и с канализацией. «Англичанин-купец» даже придумал хитроумную замену русской печи, помимо своих знаменитых каминов, которые светят, да не греют. Местная фирма Aga наладила производство электроплит и печей-духовок из литого чугуна с керамическим покрытием с использованием непрямого излучения тепла. Пища в них томится, не теряет влагу, сохраняет естественный вкус и аромат. Одновременно они отапливают и помещение. Продажи этих печей ручной сборки в мире достигли 750 тысяч штук. Мы же до сих пор тянем свою «Дубину». Опяткуйте, братец и сестрица, все-таки кочку, ошкурьте хотя бы бревно, тогда и обустроится матушка Россия.

...Последней каплей терпения в моих размышлениях о русской избе стала заметка в вологодской областной газете «Красный Север» от 29 августа 2006 года. В ней один из заместителей губернатора воспел «канадские, американские технологии, которые на треть снижают издержки жилищного строительства». Еще хорошо, что не эскимосские иглу — жилища из снега, которого и у нас достаточно. Лишний раз я убедился, что до традиционной избы нет и, думаю, не будет никакого дела ни у бизнеса, ни у жителей. Тогда мы с женой и начали своё строительство. И ведь получилось!

Вадим Дементьев, писатель