Всемирный Русский Народный Собор

Владимир Малягин: «Художник — это человек, который стоит перед тайной»

Когда кто-то пытается устроить свой театр по принципу религиозной секты — это ошибка. Прежде всего — логическая. Потому что искусство, если его поставить на его законное место, есть инструмент, но не субъект, средство (коммуникации, прежде всего), но не цель. Такой же инструмент, как топор, станок или компьютер — так считает драматург, прозаик, сценарист Владимир Юрьевич Малягин.

— Владимир Юрьевич, современное культурное пространство часто начинается со слова «ПОСЛЕ»: «после падения советского искусства», «после падения «железного занавеса» наступил постсоветизм; «после-модернизм» — это постмодернизм. А сегодня речь идет уже и о «после-христианстве». Зная Ваше творчество драматургическое, ваши работы в кино, в публицистике, могу предположить, что Вы всегда были удивительно последовательны и независимы. Но такое возможно, если есть границы собственного мира. Где они, как проходят?

— Не знаю, где проходят границы мира. Возможно, настоящая граница есть только одна — между добром и злом. Вся трудность в том, что эта граница проходит не где-то вдалеке (или вблизи), а через нас самих, через наши сердца. «Здесь дьявол с Богом борется, а поле битвы — сердца людей», — говорит герой Достоевского. Пока в твоем сердце есть граница между черным и белым, пока есть вИдение (а самое главное — признание!) этой границы — можно считать, что ты остаешься человеком. «По ту сторону добра и зла» быть невозможно — этого места попросту не существует.

Сегодня мир усиленно размывает именно эту — единственно важную и единственно насущную границу. А поскольку проходит она через наши сердца, то и битва идет за сердца. А отнюдь не за умы, как мы привыкли говорить и считать. Именно сердце делает выбор. И когда наше сердце выбирает зло, то начинает маскировать свой выбор изысками разных «измов». И ум при этом просто находится в услужении у сердца.

Я не о том, что кто-то может прожить жизнь без греха. Но когда мы теряем различие добра и зла (и желание различать) — мы становимся животными или машинами. Или даже просто функциями животных и машин. А хочется оставаться пусть грешным, но человеком. Возможно, именно это желание остаться человеком и дает нам независимость. Но, к сожалению, независимость нынче очень дорого стОит. В нынешнем мире платят только за несвободу, за подчинение кому-то и чему-то — группе, системе, партии, стае, команде, «семье». А свобода твоя никому не нужна. Абсолютно никому. Кроме Бога и тебя самого. В этом главная трудность.

— В Вашей жизни присутствуют Церковь и театр вот уже не один десяток лет одновременно. Вы не просто писали пьесы, Вы не просто вкусили сладкие плоды успеха в «Современнике», поставившим Вашу драму «НЛО», но Вы были первым, кто буквально большие темы судеб нашей веры, нашей исторической боли — раскола, вынес на сценические подмостки в драме «Аввакум». Мне бы хотелось спросить Вас вот о чем: мы помним период начала
90-х годов XX века, когда интеллигенция, пришедшая в Православную Церковь, усиленно отрекалась и от себя как интеллигенции, и от искусства как искуса. Как Вам удалось не делать такого выбора?

— Наверное, что-то похожее было и в моей писательской жизни. Но в облегченном варианте, как прививка, что ли, а не как тяжелая болезнь. Хотя, конечно, период, когда хочется оставить все прежние занятия и уйти в церковные сторожа или дворники (или в псаломщики, алтарники, священники, наконец!) был у каждого неофита начала 80-х годов. Вообще, тогда люди горели посильнее в отличие от большинства нынешних. Человек слышал призыв Бога — и приходил в Церковь. И естественно было в этот момент пересмотреть всю свою предыдущую жизнь. Нынче же многие подходят к Церкви, открывают двери и... останавливаются на пороге. Говорю не в осуждение, а о том, что время изменилось.

Почему я не бросил писательство и не пошел в священники? Да пошел бы, если бы не обстоятельства личной биографии. Уже и в Лавру с женой ездили, и правила приема в Семинарию узнавали. (Кстати, именно в тот год поступили отец Геннадий Огрызков, отец Николай Парусников — люди, ставшие чуть позже нашими духовными руководителями и друзьями. Так что это был своего рода «массовый призыв». Просто не все оказались избранными, но званными были все).

А еще — у меня были умные и чуткие духовники. Никогда они мне не сказали, что я должен бросить писать. Да и пример других людей был перед глазами. Наш прихожанин, народный артист России Владимир Заманский, с которым мы пришли в Церковь примерно в одно время, даже ездил к старцу Иоанну Крестьянкину в Печоры, просил разрешение бросить профессию. И получил благословение продолжать играть в театре. Всё и тогда было не совсем однозначно.

— Мы знаем действительно великих и невеликих режиссеров, актеров, которые полагают театр местом священнодействия. Например, об одном очень известном европейском режиссере я как-то прочитала, что когда он выходил к актерам и начинал создавать спектакль, то «в нем открывались порой пугающие окружающих силы — что-то «звериное». Его не случайно называли «animale teatrale» (буквально, «театральное животное»). Но при этом спектакли его покоряли сердца царственной красотой. Как Вы понимаете место театра, место культуры в жизни профи, если он еще и христианин? Сравнимо ли крайнее напряжение какой-либо репетиции с напряжением молитвы? И возможна ли она после такой творческой отдачи, «сгорания на сцене»?

— Мне кажется, в этом вопросе есть несколько тем. Попробую ответить так, как понимаю, и начну с конца. Молитва всегда возможна. Ведь сказать от сердца: «Господи, помилуй!» возможно почти в любом состоянии и после любого сгорания в творческом процессе. А это, в сущности, главная молитва — и она совсем не требует от нас многочасовых выстаиваний перед иконами. А вот напряжение репетиции вряд ли сравнимо с напряжением молитвы. Театральная репетиция, какой бы вдохновенной она ни была, — вещь технологическая, профессиональная. Молитва (разговор с Богом) — вещь онтологическая, бытийная.

Когда кто-то пытается устроить свой театр по принципу религиозной секты или церкви — это ошибка. Прежде всего — логическая. Потому что искусство, если его поставить на его законное место, есть инструмент, но не субъект, средство (коммуникации, прежде всего), но не цель. Такой же инструмент, как топор, станок или компьютер. Представьте себе, что человек молится топору или компьютеру. Его наверняка сочли бы больным. Но когда он молится искусству (и тем самым творит себе кумира, нарушая одну из главных заповедей) — всё вроде в порядке в нынешнем мире...

— Какие исторические эпохи интересуют Вас как драматурга и сценариста? Вы участвуете в борьбе за историю, за правильное формирование взгляда людей на проблемы войны и мира, тиранов и героев?

— Так получилось, что меня интересовали три эпохи нашей истории — ХVII век, 1812 год и Великая Отечественная. Каждой из этих эпох пришлось заниматься достаточно долго, но зато у меня есть свой взгляд на события, основанный на фактах (потому что прочитано по каждому из периодов огромное количество материалов). По первому периоду написаны пьесы «Аввакум» и «Патриарх Никон»; по 12-му году — пьесы «Император в Кремле», «Любовь — война — любовь...» и киносценарий «Бородино»; о войне — пьесы «Третья сила. Власовцы.» и «Октябрь сорок первого года». Да, у меня есть свой обоснованный взгляд. Но как участвовать в борьбе за историю? Я не знаю. Я могу только писать то и так, что и как считаю правильным и необходимым. Потому что, как сказал Пушкин, «для писателя слово — это его дело».

— Вы работали несколько лет бок о бок с Сергеем Арцибашевым. Я помню еще Ваш совместный спектакль в «Театре на Покровке», который назывался парадоксально для лихого, продуваемого всеми немыслимыми сквозняками времени всеобщего гама, дрязга и торжища (90-х годов), назывался «В тишине». Тонкая была работа. Вы как драматург требовали тишины от нас, зрителей. Что мы должны были услышать?

— Пьеса «В тишине» написана, кажется, в 1989 году. Она родилась из двух, казалось бы, несоединимых задач: написать пьесу о молодежи и для молодежи — и ощущения света, который идет от моих героев. Этот свет я и попытался запечатлеть в тексте.

Но ведь свет — это то, что идет из души, из сердца. А голос души и сердца слышен только в тишине. Вообще, по поводу тишины у нас сегодня путаница в понятиях. Люди привыкли думать, что тишина — это отсутствие звуков, отсутствие шума. То есть, что это — отрицательное понятие. Но всё обстоит ровно наоборот: тишина — это суть и содержание жизни, суть души. А все наши слова, крики, шумы — всего лишь попытки заглушить тишину. Но почему мы это делаем, почему заглушаем тишину? Потому что именно в тишине становится слышен голос совести. А его-то как раз мы и не хотим слушать, да и просто не можем вынести. Но именно этот тихий голос — чистый голос совести и слышали молодые герои пьесы «В тишине». И должны были (во всяком случае, мы с режиссером старались!) услышать наши зрители.

— Очень плодотворным был период Вашей совместной работы над классикой в Театре имени Вл. Маяковского. Какое это было пиршество! Гоголь, Достоевский. Что-то невероятное творилось на сцене в «Истории о том, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». Вот уж, совсем несценичную, казалось бы, вещь, Вы, естественно, при большом вкусе к классике у режиссера, сделали чем-то задорным, нелепым и веселым, грустным и романтичным. Мило, беззлобно и сочно-театрально спектакль говорил, в сущности, о наших человеческих грехах. Христианское ядро русской классики Вы предъявили людям лучшим образом — высоким. Вы всегда и на всех героев смотрели с христианской высоты — даже Чичикова вы пожалели. Понимала ли Вас публика? И вообще — способна ли она понимать христианские смыслы культуры? Не внешние, а те, что требуют работы по их добыванию.

— Публика — это люди. А люди поворачиваются к вам именно той стороной, той гранью, которой вы от них ждете, к которой вы обращаетесь. Ведь искусство — это разговор. И если вы обращаетесь к лучшему в человеке — поверьте, что и он отвечает вам тем же. Поэтому у нас не было трудностей с тем, как воспринимает наш зритель христианские смыслы наших спектаклей. Нормально он их воспринимает. Но глобально проблема существует, конечно. Если человека десятилетиями убеждать, что он — только животное, если обращаться именно к животному началу в нем, то мы постепенно создадим в обществе атмосферу животного начала, в которой гораздо труднее говорить о душе и совести, о правде.

— Впору называть Ваш «малягинский театр» антипроектом падения: я не вижу в том, что делаете и утверждаете Вы никакого «после». Быть может, всякий «пост» это просто-напросто кокетливый отказ жить всерьез? Или капитуляция и пропаганда бессилия? А быть может, это просто неверие в человека, в котором есть вечное живое начало, — дар ему Бога?

— Проект (или антипроект) — это когда тебя выбирают из многих других, вкладывают в тебя деньги, поддерживают, раскручивают, а потом — пожинают плоды. Ну а ты должен соответствовать. Но такого проекта — «Владимир Малягин» — нет и никогда не было. Были отдельные постановки, отдельные успехи. Зато и мне никогда не надо было «соответствовать». Одиночкам труднее, но что делать, если ты родился одиночкой? Себя ведь не выбирают. Но своей судьбой, в том числе и писательской, я бы ни с кем не хотел поменяться. Я ведь такой у Господа один, как и каждый из вас. И Он от меня ждет именно того, что должен сделать в этой жизни именно я. Другое дело — сделаю ли? Смогу ли? Но это уже вопрос другого Суда и иного Судьи.

Что же касается всяческих «пост» и «измов», то мне кажется, всё здесь достаточно понятно. Людям проще жить в упорядоченном мире, где всё разложено по полкам как в супермаркете. Вообще психология супермаркета уже глубоко вошла во многих из нас. Но мне кажется, художник не может, не должен иметь такой психологии. И искусство не может быть товаром из супермаркета. Потому что при таком раскладе даже заниматься-то им не имеет смысла. А художник — это человек, который стоит перед Тайной. И внутри себя тоже имеет Тайну. Разговор этих двух Тайн и есть искусство.

Беседовала Капитолина Кокшенева